Никон вскинул доску над головою. Богородица была, как живая,
срисованная с московской боярыни, червлена да сурмлена, с брусничной
спелости щеками и обволакивающим таусиным взглядом. Ножки же и ручки
младенца все в перевязках, головенка покрыта витыми кудерьками. И тут
куда только делась умильная кротость патриаршьего взора и раскатистая,
густая сладость слов, выбивающих чистосердечную слезу из самой мерклой,
иссохлой груди. Патриарх взъярился, потрясая иконою, чтобы криком
подавить в себе самое малое сомнение и всякую уступку нечестивцам, чтобы
не открылась к жалости душа.
– Глядите, чада мои, на эту бабу! –
заторопился Никон, ткнул перстом в Богородицу. – Эта скверна с тябла
дяди царева боярина Никиты Ивановича сына Романова. От фрягов спосылана.
Сам-то боярин- брадобритенник, он до всего заморского давно охоч и
табаку нюхает, и своих слуг обряжает в кощунное платье, страмя дедовы
заветы. Он и есть-пить шибко любит, угождая брюху своему, и не каждый
день поминает молитвы. Где-ка ты, Никита Иванович, скажися народу? Пусть
добрый люд посмотрит на каженика, что любодеице поклоняется...
+ + +